Голод в Поволжье – масштабнейшее событие мировой истории 20-х годов. По данным исследователей, от него умерло около 5 миллионов человек, голодало 20-30 процентов населения. Бедствие обрушилось на страну как следствие Первой мировой войны, революции, гражданской войны, а также из-за государственной политики военного коммунизма и продразверстки.
Купечество, отныне признанное вражеским буржуазным классом, перестало быть заинтересованным в производстве материальных ценностей и продовольствия: кто уехал за границу, кто, оставшись, не смог заниматься тем, что так хорошо получалось раньше. К этому стоит прибавить хозяйственную разруху, неурожай 1920 года и невиданную засуху 1921 года, которая сожгла весь урожай на корню.

Михаил Осоргин был свидетелем этого бедствия в Москве: «Приползала зимой замерзшая картошка, дома оттаивала чернилами, но все же шла в дело. Чаще люди перочинными ножами вспарывали шкуру павшей на улице от бескормицы ломовой извозчичьей лошади, приносили домой черное жилистое мясо на котлетки. Привыкнув к очередям, молчаливо выстраивались на улице в ряд, подбирали из навозной колеи посыпанную с воза клюкву и несли домой в горстке, как четверговую свечку: все съестное стало священным».
Но страшнее всего были вести из голодающего Поволжья. Там в пищу шли солома, кора, желуди, опилки, глина, выветрившиеся кости. Ели кошек, собак, выкапывали из могил трупы, воровали покойников из амбаров, куда их всех свозили. Людоедство…
Большевики не справлялись с проблемой, но винили во всем (и небезосновательно) интервенцию стран Запада. Устами своего глашатая Владимира Маяковского взывали: «Вонзите в Волгу ваше зрение: разве этот голодный ад, разве это мужицкое разорение – не хвост от ваших войн и блокад?» Людей нужно было спасать!
В июле 1921 года были созданы две организации – государственная и общественная. Центральная комиссия помощи голодающим при Всероссийском центральном исполнительном комитете (ЦК Помгол) координировала деятельность всех государственных и общественных учреждений. А в общественный Всероссийский комитет помощи голодающим вошли известные и авторитетнейшие деятели культуры: Горький, Станиславский, писатель Короленко, специалисты по сельскому хозяйству. Власть насильно добавила к ним 12 видных коммунистов во главе с Львом Каменевым.
«Мы душу себе ломали, соглашаясь заседать рядом с представителями власти, которой ни на минуту не верили, – писал Осоргин, тоже член Помгола. – Но что стоит собственная душа, когда миллионы соотечественников умирают от голода». И сразу в течение нескольких дней в Россию пошли вагоны с картофелем, овощами, зерном. Это было осуществлено силами европейских общественников, которые не хотели иметь дело с советской властью, но не могли остаться в стороне. К тому же на тот момент Советская Россия не была признана большинством стран.
И вот «комитет, никакой властью не облеченный, опиравшийся лишь на нравственный авторитет образовавших его лиц, посылал всюду распоряжения, которые исполнялись с готовностью и радостно всеми силами страны», – писал Осоргин. А это представляло угрозу действующей власти. То есть получилось, что внутри страны действует некое правительство, которому все подчиняются. Власти сочли это гуманитарной диверсией.
Одной из первых зарубежных институций, откликнувшейся на призыв Помгола, стала Американская администрация помощи (АRА). Сразу после заключения соглашения с ней 27 августа 1921 года большинство членов комитета прямо на очередном заседании были арестованы, включая профессоров, академиков, писателей. Включая и Осоргина, который успел выпустить два бюллетеня Помгола. Естественно, там он писал правду о ситуации с голодом.

И вот снова Лубянка – это четвертый его арест. Надзиратели – «низколобые, грубые» латыши, коих узнавали по акценту. В камере Михаила Андреевича выбрали старостой.
Давний друг и коллега по заключению Борис Зайцев вспоминает: «Ловкий и легкий, в счастливом нервном возбуждении он хорошо провел роль. Он был превосходен: весел, услужлив, ерошил поминутно волосы на голове, представительствовал за нас перед властью».

Написал это тот самый Зайцев, председатель Всероссийского союза писателей, который, когда его пришли освобождать, ответил надзирателю: «А могу я сначала лекцию дочитать?»
Лучшие представители русской общественности по команде ходили в уборную, на нарах располагались боком – а то не влезали. Готовились к худшему. Михаил Андреевич предчувствовал – их обвинят в заговоре, чтоб с полным основанием расстрелять. И он шел номером третьим по статье о подготовке государственного переворота.
За время, проведенное комитетчиками в тюрьме, правительство успело обратиться к мировой общественности с просьбой о содействии в борьбе с голодом. Первым, кто откликнулся на этот призыв, стал норвежский полярник Фритьоф Нансен. Он же заступился за Помгол, и комитетчиков выпустили. Осоргину опять повезло – его не расстреляли, а сослали. Отправили на поезде в Краснококшайск (ныне Йошкар-Ола). Четыре месяца, проведенные в тюрьме и пересылка в неотапливаемом вагоне, необратимо сказались на его здоровье – сорокалетний писатель заработал костный туберкулез. Рахиль, сопровождавшая мужа в этой поездке, помогала, как могла. Но в Казани состояние Михаила Андреевича ухудшилось, и ему разрешили остаться там. Под надзором он провел полгода: создал клон Книжной лавки писателей, выпускал «Литературную газету» и начал писать роман.
Отзывы читателей
«Михаил Андреевич неизменно производил впечатление жизнерадостного человека. Тем не менее он менялся, пройдя горький путь от очарования самыми радикальными освободительными идеями к разочарованию во всех этих головных, избыточно рациональных идеях».
Марк Вишняк, юрист, деятель русского зарубежья
ВРЕМЕНА (16+)
Нельзя было в нижнем этаже вывешивать между оконными рамами недоеденный кусок, вывешивать не из боязни порчи (в домах было холодно), а чтобы спасти от крыс: нельзя, потому что прохожий человек бил кулаком стекло, хватал, что висит, и бежал за угол, уплетая на ходу. В каком-то переулке с меня сняли шубу и пиджак – не возразишь против револьвера, приставленного к затылку, и вот незаменимая потеря. С магазинов содраны вывески, из них понаделаны печурки, гордость всякого хозяйства; растопка – номер «Известий рабочих, крестьянских и солдатских депутатов», одного названия достаточно для розжига, а на дрова идет лишняя мебель и выковырянные дубовые плитки паркета. И все-таки мы ходили друг к другу в гости, прихватив свой сахарин к чужому чаю из листьев брусники. Хватало пшена, которое заправляли любым маслом: бобовым, кокосовым, минеральным, лишь бы не драло глотку. Мы были очень изобретательны, и мы не скучали. Многие умирали от голода, но иные, слишком полные, от него поправлялись, делались стройными и деятельными. Хоронить погибших от тифа или от расстрела посылали по наряду буржуев, а трупы назывались жмуриками. К весне торопились скалывать на дворах лед, вывозить снег и кухонные отбросы, чтобы не затопило грязью, вонью и болезнями; дружная работа всех жильцов, прекрасное житейское поравнение – нет больше барства, как нет и слуг.
И всюду находились люди побойчее: бывший ли дворник или бывший адвокат, которые выдвигались и нами командовали. Как любят люди властвовать! И как любят люди подчиняться! У властного оказывались и одежда получше, и за столом сливочное масло, а то и долетевший из Киева копченый гусь, отнятый у мешочника заградительным отрядом. Потом у властных появились на рукаве нашивки, дальше – форма, после появятся ордена и звания. У пояса кобура, под мышкой портфель, эмблема власти, – государственный строй крепчает, идеи стекленеют и становятся декретами и законами. Широко, во все скуластое лицо улыбается черт, придумавший государство. Труден только первый выстрел по приставленному к стене товарищу, дальше пуля сама знает, куда лететь.
Рядом с нашей Книжной писательской лавкой, в Леонтьевском переулке, был барский особняк с залой, удобной для больших собраний; туда приезжали правители совещаться, как им мудрить над нами дальше; все люди верующие, крепколобые, без лишней чувствительности. Вечером к окнам дома пробрался через сад неведомый отчаянный человек, тоже без жалости, и швырнул бомбу. В ночь расстреляли в подвалах Чека сидевших в Корабле смерти и других узилищах, для отместки и в острастку. Кажется, это и называется военным коммунизмом.
…Из великих революционных принципов, посеянных по русской земле, заглушены были скоро всходы свободы, но хорошо уродилось равенство – в благосостоянии и в рабстве. Единицы процвели особо, обеспечив будущему новое дворянство, но в общем жизнь создала желанное поравнение. Если класс неимущих выиграл мало, то стремительно к его уровню скатились те, кто раньше жил на его счет. Кто не успел бежать, прихватив свое добро в легконосных ценностях, тот попал под великий закон поравнения. Из богатых квартир, не очищенных прямыми мерами, потекло на базары и в хитрую деревню накопленное и сбереженное, стала торговкой бывшая барыня, теперь гражданка, деньги утратили ценность, отпали титулы, попряталась голубая кровь, и кто мог, называл себя детищем прохожего солдата и покрытки, потомком крепостных дедов.
Всех равно одолели голод, холод, вошь, заползшая за воротник, крыса, хотевшая быть сотрапезницей. Равны стали и в одежде, с одинаковым за плечами мешком, слабосильные с санками или детской колясочкой на случай пайковой выдачи или неожиданной продовольственной поживы. Мешки срослись с телом, люди стали сумчатыми.
Если кто мог одеться лучше других – воздерживался, боясь косых взглядов; если мог лучше поесть – скрывал, ревниво пряча съестное, жуя его в одиночестве и в темноте, чтобы не подсмотрел сосед в щелку. Уравнялись и в возможности попасть под карающую руку за дело, без причины, в общей облаве, по дружескому доносу или просто зря, по шутке неудачливой своей судьбы, по силе принципа: «Лучше казнить десять невинных, чем оправдать одного виновного» – так перекроили знаменитую фразу Екатерины Второй, специалистки по показной гуманности.
Кто похитрее, поспешил опроститься и стать незаметным, кто половчее – пристраивался в новых учреждениях, росших как грибы в дождливое лето. В новом строе, уничтожившем былое чиновничество, всякий, кто мог, становился чиновником, советским служащим, ответственным, рядовым, преданным или притворщиком, только бы числиться трудовым элементом и получать свою долю селедок, моркови, повидла, листовой резины на подметки, махорки, в которую подкладывался душистый колосок – и получалась едва ли не гаванская сигара.
Старые ученые с мировым именем, философы, врачи, нестроптивые писатели стояли в очередях у лабазов за получением академического пайка, усиленного лошадиной ногой или ребром: пшено, клюква, что-то вроде чая с запахом кофея, мука, горстка сахару – и непременно селедка, превосходная русская соленая селедка, великое спасение от голодухи и гибели, – ей бы, благородной рыбе, поставить бы памятник!
В обмен на селедку можно было получить все, что еще не совсем исчезло, ею можно уплатить долг и обеспечить себе новый заем. Селедки поедались в виде натуральном, в вареном, в жареном, их коптили в самоварных трубах, чтобы иметь запас, не подверженный порче. И еще вобла, золотая вобла, порою с червоточиной; воблой кормили в тюрьмах, на первое блюдо в супе, на второе вынутой из супа разваренной трухой. Под селедку и воблу страстно хотелось водки, но монопольные заводы не работали, запасы были выпиты и вылиты революцией, и ловкачам оставалось гнать сивушный самогон.
Михаил Осоргин. 1938 г.
Фрагменты книги