До 1937 года писатель сохранял паспорт, полученный еще в РСФСР, но однажды советский консул просто не выдал ему паспорт нового образца. И сообщил, что Осоргин «не в линии советской политики». После чего Михаил Андреевич жил вообще без паспорта, отказавшись принимать заграничное гражданство.
Журналистский талант Осоргина оказался востребован. Его сразу же пригласили в берлинскую русскоязычную газету «Дни». Здесь он печатается несколько раз в неделю, используя разные жанры: очерки, фельетоны, эссе. Начало положила его статья – своего рода манифест вынужденных эмигрантов: «Ни от России, ни от революции мы не отрекались и не отречемся. От бед и несчастий российских никакой «нечаянной радости» не ждали и не ждем. Тем, что мы пережили внутри России и тем, что с нами сделала советская власть – мы достаточно застрахованы от предположений о тени приятельства с большевистской властью».
По разным данным, страну в первые годы советской власти покинули от двух до пяти миллионов человек, они осели в европейских странах, в Турции, в Америке, в Австралии, в Китае. Занимались извозом, служили в трактирах, бывшие светские красавицы шли в модели, высоко держа знамя русской элегантности. Конечно, Осоргин зарабатывал интеллектуальным трудом, но ему было трудно найти себе место в рядах белой эмиграции. Она была разнородна, находилась в постоянных дрязгах из-за отличия во взглядах на настоящее и будущее России. У Осоргина всегда была особая позиция. Постепенно он придет к анархизму, считая, что всякая власть враждебна свободному проявлению человека.
В Берлине, где он обосновался по приезде, Осоргин, как всегда, выступает объединителем: создает клуб русских писателей, туда вошли примерно 60 человек, более или менее его единомышленников.
Осоргин путешествовал по Европе, заглянул ненадолго в свою любимую Италию. А там фашизм! Еще в 1919 году Бенито Муссолини создал организацию «Итальянский союз борьбы». Именно от названия этой организации и произошло слово «фашизм»: символом движения стали заимствованные из Древнего Рима «фасции» – связка прутьев, со вставленным в нее топориком на гербе организации. В октябре 1922 года Муссолини с помощью своей Национальной фашистской партии и ее акции «Поход на Рим» стал премьер-министром Италии.
Заметил Осоргин и то, как изменилось отношение к русским в Европе. Он пишет своему другу итальянскому слависту Ло Гатто: «Русский за границей, независимо от своего социального положения – будь он политическим эмигрантом, изгнанным с родины, или служащим Советов, не может не чувствовать унижения своей национальной гордости. Мы вдруг превратились в низшую расу, в разнородные и опасные существа». И продолжает с непостижимой верой: «Россия даже из большевизма, явления антинационального и антидуховного, извлечет и извлекает живые в нем соки: энергию, сопротивляемость, дерзание». Он был уверен, что естественный ход событий в конце концов приведет к смене политического строя.
Но настроение у Осоргина на нуле. Ему нигде не хорошо: ни в Берлине, ни в Риме, ни в Париже. Впрочем, во Франции он в конце концов и осядет – на отмеренные ему 20 лет.
Деятельная натура не позволила долго предаваться пессимизму: он активно сотрудничает со всеми леволиберальными эмигрантскими изданиями: с «Днями», «Последними новостями», «Современными записками», участвует в заседаниях Республиканско-демократического клуба, открывает при нем шахматный кружок, а для друзей остается не только партнером по бриджу и покеру, но и записным ловеласом, непревзойденным острословом. Несмотря на приближающееся пятидесятилетие, ему никто не дает больше 30 лет.
«Наворочена для меня Творцом бездна всяких удовольствий: луна, деревья, большевики, эсеры, папиросы. Хороши и колючки на елке: ишиас, оскорбленное самолюбие, разбить чужую дорогую вазу, поскользнуться на апельсиновой корке, ночью бессонница – и все папиросы вышли…Сверкает елка огнями. Потом сохнет. Елку рубят – и в печку. Ну что ж – и это хорошо».
Михаил Андреевич так и не нашел себе подобных. Его коробит от той чуши, которую пишут в эмигрантских газетах о жизни в СССР: что, дескать, в ресторане на Знаменке подают исключительно человеческое мясо, причем протухшее. Он разобиделся на Бальмонта, который расшифровывал аббревиатуру СССР как «союз совершенно свирепых разбойников», да и того хуже. Но и в стране Советов не милуют эмиграцию… Контакты с родиной прерваны.
В 1925 году встал вопрос о возвращении: в паспортах пассажиров «философского парохода» был указан срок высылки – три года. Некоторые из них подали прошение советскому правительству. Но не Михаил Андреевич. В переписке с друзьями он признался, что просить об амнистии, а значит косвенно признать свою вину, ему не позволяет «революционная гордость». Однако и обвинять «отщепенцев» не стал, выразив свое, как всегда особое мнение, в газете «Дни». Из-за чего разгорелся конфликт с главным редактором этой влиятельной газеты, страницы которой предоставлялись И. Бунину, З. Гиппиус, Д. Мережковскому, А. Белому, И. Шмелеву, К. Бальмонту, М. Цветаевой. Возглавлявший редакцию Александр Керенский, бывший глава Временного правительства, опубликовал в газете свой «приговор»: «Сотрудничество Осоргина на страницах «Дней» было как это ни больно сказать – его и нашей ошибкой, и она больше не повторится». Ошибся. Осоргин вернулся в газету уже через два года.

Отзывы читателей
«Если б Михаил Андреевич сотрудничал лишь в изданиях, разделяющих его взгляды, то писать ему было бы негде».
Марк Алданов, русский писатель, публицист, философ
ЗЕМЛЯ (16+)
Заботами милого друга я получил из России небольшую шкатулку карельской березы, наполненную землей.
Я принадлежу к людям, любящим вещи, не стыдящимся чувств и не боящимся кривых усмешек. Было и давно прошло время, когда эти усмешки меня смущали. В молодости это простительно и понятно: в молодости мы хотим быть самоуверенными, разумными и жестокими – резко отвечать на обиду, владеть своим лицом, сдерживать дрожь сердечную.

– Я тебя люблю, земля, меня родившая, и признаю тебя моей величайшей святыней.
И никакая скептическая философия, никакой умный космополитизм не заставят меня устыдиться моей чувствительности, потому что руководит мною любовь, а она не подчинена разуму и расчету.
Земля в коробке высохла и превратилась в комочки бурой пыли. Я пересыпаю ее заботливо и осторожно, чтобы не распылить зря по столу, и думаю о том, что из всех вещей человека земля всегда была самой любимой и близкой: «Ибо прах ты – и в прах обратишься».
…Рано умер мой отец, рано и напрасно. Хорошо уйти, когда стала земля в тягость и манит отдыхом. Но он был еще молод и любил землю по-иному: не за покой, а за жизненную ее силу. Я его спрашивал:
– Папа, откуда берется дерево?
– Из семени.
– Так ведь семя маленькое, а дерево вон какое; остальное-то откуда?
– Остальное из земли, из ее соков.
– И листья, и ствол, и все?
– Все, Мышка, из земли. И дерево, и ты, и я. Все живое и все мертвое, если только есть что-нибудь мертвое. А вот пойдем-ка лучше копать родник под горой.
В деревне мы жили на холмике, а по ту сторону за речушкой был лес, взбегавший в гору и уходивший в такую даль, что поместились бы на его пространстве в дружном и свободном сожитии, ни из-за чего не споря и не воюя, Франция и Германия. По опушке этого леса мы часто бродили, и любимое занятие отца было открывать новые родники светлой и холодной воды. Одно место он облюбовал на склоне горы между лесом и деревней: там была густая трава, и кустарник, свежий и пышный, окружил крохотную покатую полянку: тут непременно быть скрытому роднику!
И вот отец берет заступ, а я малую лопату, и потихоньку ускользаем из дому, а то мама скажет: «Опять перепачкаетесь, и Мышка ноги промочит. Что за страсть копать в лесу землю, точно клад ищете!»
Отец на пути говорит:
– А ведь это клад и есть. Не было воды, и вдруг – вода! И какая вода –чистая и холодная как лед. Правда, Мышка?
Уж, значит, правда, если это папа говорит. У него была улыбка добрая и немного насмешливая.
Пробирались в кольцо кустарника, и отец внимательно осматривал почву:
– Быть тут ключу живой воды!
Земля мягкая, как сыр; только корни трав прорезать. Городским башмаком налегает отец на заступ, а я смотрю. Как это он все знает: только вырыл яму в аршин глубины, ровненькую и аккуратную, как сразу же начала ямка наполняться водой, правда грязной. Но эта сбежит – дальше будет чистая. От ямки отец прокапывает канавку по скату холма, и тут начинается работа для меня: убрать землю подальше, перемазаться и промочить ноги. Все удивительно удачно.
– Папа, а как ты угадал?
– Видишь: внизу есть болотце. Откуда ему быть? Значит, в горке скрытый ключ. Вот мы до него и докопались.
– Нужно будет укрепить землю, – говорю деловито.
Дело это мне известно. Чтобы новый родник не затянуло землей, мы укрепляем землю в ямке кольями, переплетаем ветками, а потом принесем и поставим желобок для стока.
Теперь к этому ключу будут ходить крестьяне с ведрами, потому что вода в речке невкусная и белье в ней стирают. А наш ключ светел, вода процежена через землю, холодна и сладка. Уже на другой день не останется в ней никакой мути.
Так открывали клады. А то бродили по лесу и любовались всем, что породила земля: и деревом, и травой, и ягодой, и грибом, и всякой букашкой. Я был малым мальчишкой, а отец мой был судьей, но были мы равны в наслажденье родной природой.
…Склонившись над коробочкой из карельской березы, над этой урной земли московской, я перебираю в памяти, как долго, упрямо и досадливо я старался заменить для себя эту горсточку серой пыли – всем земным шаром и какая неудача постигла наивную попытку.
Песчинки земли, которые я пересыпаю спокойной рукой, нечаянно обращаются в многоцветный бисер и загораются светом. Это уже не тонкая струйка, а искрометный водопад. Потом мне начинает казаться, что перед моими глазами дрожит, и колеблется, и мелькает цветными просветами золотая сетка. Она дразнит глаз причудой рисунков, странным переплетом картин и событий, когда-то поразивших меня и теперь перемешавшихся в памяти мозаичной неразберихой. Мне хочется остановить это беспрерывное мельканье, выхватить из волшебного букета несколько самых простеньких цветков и удержать их невредимыми, когда краски опять поблекнут и слиняют. Я напрягаю зрение, протягиваю руку – и всей горстью хватаю пустоту; только вглядевшись спокойнее, я вижу, что между пальцами моей руки застряла одна-единственная серенькая песчинка.
Я долго берегу ее, перекатываю на ладони и ищу то маленькое слово, которое могло бы развязать клубок моей мысли и стать началом простого рассказа.
Михаил Осоргин, 1925
Фрагменты эссе