«Времена» Осоргина считаются вершиной русской мемуаристики. Многие читатели и литературоведы буквально завидуют пермякам – ведь родной город писателя удостоился самых трогательных признаний, красочных и узнаваемых подробностей:
«…улица была широка и по самой ее середине шла огороженная низким палисадом липовая аллея, которая у нас называлась бульваром. На пересечении поперечных улиц она прерывалась, и каждый ее отрезок с обеих сторон замыкался калитками. Так она шла из конца в конец города, и это значит, что от опушки пригородного леса до соборной площади, откуда был вид на Закамье – с высокого левобережья нашей замечательной полноводной стальной реки».
Кроме города со всеми особенностями местности, приметами и топонимами (Егошиха, Заимка, Загарье), самые теплые воспоминания автор адресует окружающей природе. Реку Каму он называет своей матерью, лес – отцом. Писатель считал, что особенности ландшафта накладывают отпечаток на мировосприятие человека. Он неоднократно благодарил уральскую природу за богатство и разнообразие ощущений. С любовью автор описывает свое жилище: «приземистый дом в шесть окон с чердаком и с двух сторон протягивает в линию заборы, за которыми должны быть деревья: липы и тополя, а может быть, черемуха – дерево самого раннего цветения».
Детские воспоминания Михаила Осоргина рисуют картину семейного быта. По воскресеньям играли в карты с гостями за ломберным столом – в преферанс и в винт. Мальчишки во дворе играли в бабки: «в поджошку, в пристенок, в краснокудак» – с азартом, с трудом переживая проигрыш. В рождественские праздники в гостиной собиралась гимназическая молодежь. Отец в свободное время мастерил всякие поделки, чему научил и сына. Все домашние любили петь, в том числе жалостливые русские народные песни, арии из опер и романсы.
Михаил был самым младшим из детей, разница в возрасте между ними была большой. Возможно, поэтому у него совершенно не сложились отношения с братом Сергеем, который родился на десять лет раньше.
В Перми старший Ильин был популярным человеком – фельетонистом, музыкантом и поэтом, стихи которого пермяки знали наизусть, однако в произведениях Осоргина брат упоминается единожды: «Брат был по-настоящему музыкален, немного играл на рояле и обладал прекрасным баритоном при абсолютном слухе».
Своей старшей сестре Ольге он посвящает «Повесть о сестре» (16+), она же стала еще одним персонажем повести «Времена» – в единственном печальном воспоминании детства. «Меня наказали один раз, не знаю за что, но, вероятно, за что-нибудь исключительно серьезное, потому что наказанье было жесточайшим: я был лишен свободы. Слезы лились в три ручья: плакала мать, плакал я и плакала моя старшая любимая сестра, которую посадили вместе со мной в чулан, чтобы мне одному не было страшно. Слезы матери я объясняю тем, что ей не могла быть свойственна жестокость, и этот опыт наказания, может быть вычитанный, был для нее невыносим и противен. Сестра плакала из сочувствия к матери, ко мне и к себе... А я плакал или потому, что не признавал себя виновным, или же – предчувствуя, что это первое лишение свободы будет повторяться всю мою жизнь. Вряд ли мое заключение продолжалось больше пяти минут, но это все равно – впечатление о пережитом осталось навсегда: четыре стены, за которыми идет жизнь, и я из этой жизни изъят; полное бессилие и страстное желание перестать существовать; отрицание права кого бы то ни было так поступать, пусть даже матери. Кажется, я бил ногами в дверь, и сестра не смела меня сдерживать; затем ослабел и впал в отчаяние».
Это понимание свободы как главной ценности жизни навсегда останется приоритетом писателя. Позднее он напишет, что свобода «в триллион раз ценнее жизни». Представление о горести лишения свободы подкреплялось еще одной особенностью родного города: толпы каторжников, которые почти ежедневно проходили по Сибирскому тракту, то есть через весь город.
Пермяки сочувствовали беглым заключенным (их называли «варнаками») и «выставляли на крыльце чашки с кашей и вареную картошку, чтобы несчастненькие могли покормиться, не обижая ничем честных людей. И в то же время ходили в лес на облаву за варнаками и, поймав, заворачивали им лопатки и повязывали руки за спину».
Во внешний мир маленького Миши входили также портниха, прачка, сапожник (готовой обуви тогда не носили), почтальон и доктор, а также водовоз и судебный курьер, ведь отец мальчика работал в суде. Последний стал героем одного из самых чудесных детских воспоминаний. История о трех подарках, которые подчиненный его отца, находившегося в поездке по губернии в день рождения сына, приносил имениннику с интервалом в час от имени его родителя.
«Подарки мне очень понравились, но я не понимал, как же это так курьер все время ездит к отцу и обратно, а говорили, что это очень далеко. Он мне подтвердил, что на санях действительно суток двое, но что он летает на крыльях прямым путем без объезда, как ворона, туда-обратно без минуты за час».
Детские воспоминания Михаила Осоргина рисуют не только прекрасный вещный и эмоциональный мир его семьи, но проливают свет на основы его характера. Став писателем, он сохраняет в своих текстах не только детские впечатления, но и отношение к оставленной поневоле родине. В этом порой превосходит своих современников сходной судьбы – Ивана Бунина и Ивана Ильина.
Отзывы читателей
«Времена. Восхитительно оптимистичные воспоминания. Сразу возникает впечатление здорового душой, очень образованного, умного, цельного человека, жизнелюба, который за всеми мытарствами нашей и своей жизни видит, однако, какое-то главное основание, которое позволяет ему уверенно смотреть в будущее. Эти воспоминания определенно оказывают терапевтический эффект – хочется жить».
Алексей Горев, Новосибирск.
Эксперт livelib.ru (16+).15 октября 2025 года
ВРЕМЕНА (16+)
«При иных закатах солнце, опускаясь, красит прощальным светом облака на западе, и этот свет бежит до крайних границ востока, а там на одну минуту распускается роза. Это – наше воспоминание о детских годах, и нужно им дорожить, оно мимолетно. Оно дается в утешение уже не имеющим будущего.
Далекое прошлое всегда – сказочная страна. Может быть, я родился в жалком городишке, о котором нечего рассказать, но я беру не палитру и кисти, а набор цветных детских карандашей и приступаю к работе. Я рисую приземистый дом в шесть окон с чердаком и с двух сторон протягиваю в линию заборы, за которыми непременно должны быть деревья, может быть липы и тополя, но во всяком случае черемуха, дерево самого раннего цветения. Мне ее не изобразить черточками, потому что тут все дело в горьком аромате, – только недавно стаял снег, дворник сметал его с крыши, а ледяные сосульки откололись и упали сами, вкусные конфеты, от которых зябнут и румянятся пальцы в варежках, а на губах остается шерстяной вкус.

Для начала – для весенних дней – никаких, ни ярких, ни мешаных, красок не нужно, и на севере мы начинаем с белого и черного: черное пробивается сквозь белое талыми островками, а золото солнца ненарисуемо и неописуемо, его сам представь и предположи. Этим начав, мы потом сразу переходим на музыку, слушаем капели и ручейки, и как вздыхают и кряхтят снега и льдинки, и как везде и нигде гомонят птицы, обычные наши вороны, галки и воробьи, и прилетные голоклювые любимцы Герасима Грачевника, и красноперые голосистые щеглята, и скворцы, для которых на каждом дворе ставились домики на высоких шестах.
Этот гомон слышно даже сквозь двойные оконные рамы, и вообще весна не дожидается, чтобы вышли на нее посмотреть, а врывается сама и в щелочку, где отпала замазка, и в печную трубу, и на чердак, и бегом по лестнице в намокших валенках. Ей ждать некогда, потому что уж очень много предстоящих дел. Мать говорит: поди погуляй, да надень калоши, валенки промокнут, и по лужам не бегай, – и я, конечно, по лужам не бегаю, а топчусь в ручейках, пока в ногах не захлюпает холодная вода.
На другое утро черное побеждает нестойкую белизну, а на улице перед домом оттаивает и вскрывается весь навоз, накопившийся за зиму, и тогда впервые появляются путаные цвета, из которых потом мы будем выделять красное к красному, зеленое к зеленому, все на свои места; конечно, и белое оставим – и вот расцветает черемуха.
Все это, несомненно, так и было, и мне было когда-то и три, и два года, но пишет не память, а воображение, и пишет не по архивным залежам, а лишь подбирая цветные камушки отшлифованных прибоем ощущений и подрисовывая их наблюдениями над другими детьми, тоже в валенках и варежках, тоже лакомками до ледяных сосулек.
Вчера над французским полем я видел грачей, голоносых и черных с синим отливом, и нежность памяти перенес на них, а солнце было действительно то же самое и повернутое тем же боком. Крепко опершись на крючковатую палку с острым наконечником, я через грачовую сеть взглянул на дальний лесок и тут, без всякой связи линий и красок, вспомнил, что не могло быть у дома, в котором я родился, двух примыкавших к переднему фасаду заборов, потому что этот дом был угловым, и я родился за стеклом крайнего левого окна, так мне рассказали, и ясно вижу себя розовым комочком в пеленках, открывающим плаксивый беззубый рот.
Этот дом стал врастать в землю со всеми окошками, в том числе и с крайним, а когда врос окончательно, то на его месте выстроили дом каменный; и все, и мать, и отец, и братья с сестрами, и ледяные сосульки, так и остались под землей, и я это видел своими глазами, когда вернулся после десятилетнего скитания по Европе и пожелал взглянуть на самую родную для человека точку земли, самую его настоящую родину в полметра земной поверхности. Все было чужое, и не стоило ехать тысячу верст, чтобы на это чужое смущенно и недоуменно смотреть.
Если я начал с описания родного дома, в котором жил только маленьким, раньше всех возможных ясных воспоминаний, то только для того, чтобы не упустить реки и леса, моих настоящих родителей. Весь с головы до ног, с мозгом и сердцем, с бумагой и чернилами, с логикой и примитивным всебожьем, со страстной вечной жаждой воды и смолы и отрицанием машины, – я был и остался сыном матери-реки и отца-леса и отречься от них уже никогда не могу и не хочу. Если отречься, то придет и заберет нянина пособница бука и защекочет в темному углу, или, по-нынешнему, зацепит железными челюстями подъемный кран, заверещит лебедкой, черкнет по небу и горизонту крутым поворотом и выбросит на людной площади, где темные каски бьют с размаха обманутых и голодных людей, помочь которым я уже ничем не могу, так как утратил веру в рай из железобетона.
Это страшное и досадное виденье я заслоняю любимейшими картинами, к которым возвращаюсь мыслью, куда бы ни забросила меня действительность. Нижний край зеркала реки был украшен деревянной резьбой пристаней и барок, верхний отделялся зелено-синей полосой от воздушного ничего. Мы, тутошние, рождались в просторе, ковшами пили воздух и никогда не считали себя ни царями, ни рабами природы, с которой жили в веками договоренной дружбе.
Я радуюсь и горжусь, что родился в глубокой провинции, в деревянном доме, окруженном несчитанными десятинами, никогда не знавшими крепостного права, и что голубая кровь отцов окислилась во мне независимыми просторами, очистилась речной и родниковой водой, окрасилась заново в дыхании хвойных лесов и позволила мне во всех скитаньях остаться простым, срединным, провинциальным русским человеком, не извращенным ни сословным, ни расовым сознанием; сыном земли и братом любого двуногого.
По другую сторону города, от реки вглубь, сейчас же за заставой с орлами, начинался лес, почти не рубленный и, конечно, нечищеный, так как для стройки и роста домов хватало береговых природных богатств и еще много пригоняли сплавов с севера. Между столбами заставы зачиналась и дальше уходила прямой гладью в тысячеверстие, лишь поднявшись и сбежав через хребет Уральских гор, укатанная почтовой гоньбой и утоптанная арестантами нескончаемая дорога, которую мы звали Сибирским трактом. Ближний отрезок этого тракта я знал с самых ранних лет: и особенно на его четвертой версте поворот налево, на плохую просельную дорогу, сначала в лес, потом ржаными полями, скатами, взбегами и перелесками – в деревню Загарье, где летом мы жили на даче, а попросту в пятидымной деревушке, в крестьянской избе, нависшей над склоном, заросшим душистой клубникой.
Эту деревню я помню, как зарисованную в альбоме, хотя не видал ее больше полвека; и если бы попал в нее сейчас, то никогда не узнал бы, хотя бы она не переменилась: картина памяти моей нарисована детским воображением и взрослыми к нему поправками, моей литературной мечтой, не нуждающейся в реальном. Но не мог не быть скат к речке Егошихе, и лес за нею не мог не стоять глухой стеной, и была, конечно, поблизости от дома черная, прокоптелая хибарка-баня, из которой мужики выходили красными и шатаясь от угара, – этого всего никак не придумаешь. И было еще многое, о чем непременно надо бы вспомнить и рассказать, чтобы каждый мог мне сочувствовать и втайне завидовать».
Фрагмент рассказа.
Автор: Михаил Осоргин,
опубликовано в 1942 году