Одним из излюбленных персонажей Осоргина стал отец Яков Кампинский – сквозной герой его дилогии «Свидетель истории» (18+) и «Книга о концах» (18+). Прототипом «блуждающего» попа и путешественника, «свидетеля истории» стал реальный человек – пермский православный публицист, миссионер и краевед священник Яков Васильевич Шестаков (Камасинский), с которым Михаил Андреевич познакомился еще в юности.
Свой литературный псевдоним отец Яков взял по названию села Камасино, где родился. Миссионер многое сделал для просвещения коми-пермяков, где построил православные храмы. В начале 1900-х был выведен за штат и занялся издательской деятельностью: открыл издательство «Кама» в Сарапуле и в Москве. На этой почве Осоргин общался с этим незаурядным человеком.
«Мы знали и ценили в нем его безграничную, пламенную любовь к книге, – вспоминал Осоргин, – его жадность к жизни, к событиям, к заметным людям, к науке, старине, новизне, – ко всему, в чем проявляется непокойный и любознательный человеческий дух».
Реальный отец Яков скончался в родных местах, где принял мученическую смерть от рук большевиков в 1918 году недалеко от деревни Хохловка. О таком конце жизни отца Якова Михаил Андреевич, возможно, не знал, и отправил своего героя в мир иной более гуманным способом. В романах Осоргина странствующий священник без прихода проехал и прошел всю центральную Россию и Урал, полюбовался Байкалом, дошел до Владивостока, побывал на Амуре и в Северной Монголии. При этом заносил все видимое и слышанное в тонкие школьные тетрадки. Изъяснялся частенько поговорками да афоризмами типа «правда о двух концах, да оба потеряны» или «очень много в мире злобы, а мудрости нехватка».
Жизненный путь этого, как его называет Осоргин, «землепрохода» неоднократно и самым неожиданным образом переплетается с судьбами главных героев произведений. Отец Яков, несмотря на свой статус неполживого свидетеля, тем не менее участвует в политических событиях – посещает открытые заседания Государственной думы, встречается с попом Гапоном и с министром Плеве.
«Путешественник в лиловой рясе» глубоко сопереживает происходящему в родной стране, волнуется о ее будущем: «Потрясенная военными неудачами, больна и страждет духом наша возлюбленная родина». Выступая летописцем, он не остается беспристрастен и умудряется использовать свои связи для добрых дел: хлопочет о субсидии для приютских детей, передает передачу (баночку варенья) опасной политической заключенной. Писатель описывает этого сугубого провинциала иронически: у Михаила Андреевича было весьма скептическое отношение к священству еще со времен учебы в пермской гимназии. Однако писатель отдает должное тому, как его герой любит жизнь и людей и заражает других своим примером.
Справедливости ради стоит заметить, что в 2000 году Архиерейским собором Русской православной церкви реальный отец Яков (Шестаков) был прославлен как новомученик.
Провинциальная жизнь России стала предметом изображения в удивительном произведении Михаила Осоргина – сборнике «Старинные рассказы» (18+), вышедшем в 1938 году в Таллине. 28 сюжетов взяты автором в основном из антикварных книг, которые писатель коллекционировал всю жизнь. Осоргин убедительно стилизует тексты под язык XVIII века, глубоко погружая читателя в приметы эпохи. Исторические анекдоты касаются как вымышленных персонажей, так и реальных: протопоп Аввакум и царь Алексей Михайлович, Ванька Каин и карлица Катька.
Действие происходит в глубокой провинции – в Тульской, Новгородской, Черниговской, Енисейской, Пермской губерниях и других. Автор вытаскивает на свет божий старинные нелепости и жестокие подробности русской жизни: шутовские свадьбы, «казнь тетрадки», сватовство государя, проделки разбойников, судебную волокиту. Этот русский строй жизни он нередко снабжает комментариями «из наших времен»: «Если бы не наша непростительная национальная застенчивость, то давно бы весь мир знал, что все великие изобретения и открытия, за исключением парламента и социализма, сделаны русскими... Всякому известно, что первую электрическую свечку сделал Яблочков, а радио открыл Попов. Но не всякому известно, что первую летательную машину соорудил «черный московский человек» в 1647 году, за что был бит плетьми нещадно, машину же сожгли и пепел развеяли по ветру. Поющую машину в виде птицы смастерил крепостной Гришка Плосколик, отделавшийся пустяками: его лишь слегка посекли и приказали впредь ничего не выдумывать. Аэросани изобрел бумажной мельницы работник Ивашка Культыгин и катался на них изрядно, но, по доносу попа Михаилы Варваринской церкви, был взят в Приказ тайных дел, под пыткою покаялся и был батогами бит нещадно, а сани сожгли».
В рассказах писатель опирается на понятие «народной этики», противопоставляя народное и природное государственному и социальному устройству.
У Осоргина был еще один источник понимания провинциальной жизни. Вернувшись на родину в 1916 году, он был отправлен в командировку по России: посетил Поволжье, Русский Север, Прикамье. После поездки его спросили, понравилась ли ему Россия, и он тогда ответил: «Понравилась: требуется двадцать лет для того, чтобы изучить ее один уголок».
Собственные наблюдения писателя дали ему почувствовать, как он впоследствии признал, «разобщенность российского государства», «роковую неоднородность России». В рассказе «Тем же морем» (16+) он назвал свою родину так: «Страна с неясными границами, с несчитанным населением, неизвестно чем живущая, неизвестно куда идущая. От прежнего осталось одно: Россия, как была, так и есть, – страна великих возможностей. Но знать ее нельзя и определить ее точнее – труд, ни для кого не посильный».
Отзывы читателей
«Для Осоргина провинция, сохраняющая органику жизни, уклада, являющаяся «кладовой» культуры и близкая к природе, является альтернативой тотальному наступлению на человека техногенной цивилизации, социальному хаосу, в который был ввергнут мир, наблюдаемый писателем-гуманистом».
Нина Барковская, доктор филологических наук, Екатеринбург
СОЛОВЕЙ (16+)
Пойдет сейчас рассказ о доле соловьиной – об участи одного соловья, своей судьбой предсказавшего судьбу патриарха Никона. А сам соловей о том ничего не знал.
Соловей, малая серая пташка, вернулся из теплых стран к себе на родину, в Валдайский уезд Новгородской губернии. Местом жительства избрал тот остров на озере Валдайском, где стоял Никоном построенный Иверский монастырь.
Островок лесистый, и кругом большого озера тоже леса и леса, а само озеро полно рыбы. В уездном городке Валдае жители промышляли литьем колоколов и бубенчиков, от самого большого до самого маленького, годного под дугу; об этом всякий знает по двум стишкам:
И колокольчик, дар Валдая,
Звучит уныло под дугой.

Соловей выбрал себе остров за красоту и спокойствие. Прилетел сюда холостым, повертел хвостом и женился. Вместе с женой вили гнездо, устилали пухом, а дальнейшее – забота женская, пока не выведутся птенцы, которых кормить опять придется вместе. В ожидании соловей занимался прямым своим делом: выступал солистом в ночных концертах.
Соловьиное пенье – дело русское; иностранцы ничего о нем толком не знают, у них даже и нет соловейной науки. И рассказать им про нее невозможно, потому что у них нет подходящих слов. Никакой переводчик не переведет на иностранный язык всех тонкостей переводов (колен) соловьиного пенья: пульканье, клыканье, раскат, пленканье, дробь, лешева дудка, кукушкин перелет, гусачок, юлиная стукотня, почин, оттолчка...
Наш валдайский соловей был великим знатоком всех этих переводов, так что мог бы потягаться и с курским. Особенно хорошо умел запускать лешеву дудку и юлиную стукотню (когда у места); по раскату же был первым мастером: где и раскатиться, как не на острове среди озера! И, слушая его, монахи по весне спали «соловьиным сном», – ворочаясь с боку на бок и вздыхая.
И вот однажды, напившись росы с березового листа (это для соловья, как для человека – рюмка спиртного), соловей прочистил нос, пулькнул, булькнул, перекатил дробь и только хотел раскатиться, как слышит: звякнул на монастырской колокольне малый звонец, а за ним загудели колокола, благовестные и полиелейные. И тогда же донеслось до соловья из монастырского собора осьмогласное на два лика пенье. И было это так необыкновенно, что соловей сорвал голос на гусачка, стукнул дважды – и умолк.
Соловьиха же, сидя в гнезде на яйцах и невольно очнувшись от сладкой дремы, про себя сказала: «Ке-се-ке-се-кеса?» {Qu'est се que c'est que Гa?" – «Что это такое?» (Фр.)}
Это было в майскую ночь одна тысяча шестьсот шестьдесят шестого года: заметь, что после тысячи идет число звериное! А по-монастырски, в 174 году.
И возревновал соловей: какие такие могут быть колена, каких он не знал?
Возревновав, – решил побывать на месте, посмотреть и послушать, в чем тут дело. А кстати, шел слух, что в монастыре густо бродят черные тараканы: после мурашиных яиц – первое соловьиное лакомство, как и говорится в пословице: «Падок соловей на таракана, человек – на льстивые речи».
И вот что случилось дальше, как отписывает о сем архимандрит Филофей в своей грамоте:
«Мая в 20 число, в шестую неделю по Пасце, в соборной церкви на утрени, на втором чтении, пошел из церкви в притвор северными дверьми дьякон Варсонофей, и в северных де дверях летит ему встречу птица, и тот дьякон чаял, что нетопырь летит, и учал на нее махать и в церковь не пускать, и та де птица мимо его пролетила, и через братию, которые седили подле дверей, полетила вверх через деисусы в олтарь».
Дьякон Варсонофей был человек степенный, почти что не пьющий, –разве для прочистки голоса, – и любил порядок; а виданное ли дело, чтобы нетопыри и птицы залетали в алтарь пачкать? Замахал дьякон широкими рукавами рясы, а не достав, искусился сшибить незваную гостью орарем, сняв таковой с плеча. Но, как уже описано, не убоялась птица пролететь через деисусы – тройную икону Спасителя, Богоматери и Предтечи – и скрылась в алтаре.
Не гнаться же за ней почтенному и грузному Варсонофею, большому мастеру по части ловли рыбной, но в птичьей ловитве неискушенному! И все бы ничего бы, если бы не случилось чудного дела, а именно:
И как начали петь степенную песнь, первой антифон, и в олтари на горном месте седя, преж почал посвистывать по обычаю, и защокотал, и запел, и пропел трижды, и то пенье мы, архимарит, и наместник, и строитель, и братия, слышали".
А нуте, монахи, сразимся, кто лучше! Ваши ли распевы строгого неизменного чина: знаменный, трестрочный, демественный уставной, мусикийский киевский – или же наш соловьиный восторг без чинов и запретов: и бульк, и клык, и щелк, и дробь, и всяческая стукотня под любую лесную птицу, хочешь – под кукушку, а то под дятла: а желаете – свисток с горошиной или базарная детская дудочка.
Замерли монахи: откуда такое пенье?
Первым усмотрел в алтаре соловья пономарь и возвестил архимандриту, который с братией пошел в алтарь того соловья посмотреть. И видят: сидит малая птица на горном месте, отведенном великому господину патриарху, где и сам архимандрит и наместник не садятся. Когда же ввалились черные монахи с сизыми носами, – убоялся певец и начал биться крыльями в окне, ударяясь о зеленое стекло с переплетами.
Может быть, и вылетел бы прежней дорогой – через деисусы в выходную дверь собора, но монахи порешили изловить певчую птичку. Один сбегал за лестницей, другой за клеткой. Молодому послушнику, здоровому детине, приказано было ловить соловья руками и скуфьей.
Знающий человек скажет, что так соловья можно только загубить. Даже на воле соловьев ловят с великой осторожностью: плетеным тайничком, запрокидной сеткой, лучше всего – понцами в два полотна или же лучком – сеткой на обруче. Иначе помнешь, и от перепугу соловей лишится голосу.
Пока бегали – соловей бился в окне, как большая бабочка. А когда малый, взобравшись на лестницу, почал цапать его мужицкими лапами, как ловят муху на стекле, – полетели вниз перышки на святой алтарь. Приняв, зажал в горсть, сунул в скуфью, слез и принес отцу архимандриту.
Отогнув борток скуфьи, отец архимандрит заглянул внутрь, – а за ним вся черная братия, так что и свет заслонили. Велел всем расступиться, остались только сам архимандрит Филофей, наместник Паисий и строитель Евфимий. И тогда увидали синеву замкнутых век мертвой птички, понапрасну загубленной.
И было так обидно, что дьякон Варсонофей, забыв о святости места, набросился на неловкого парня, дал ему согнутым перстом по затылку и сказал напраслину про его мамашу, каковое слово, за общим говором, осталось незамеченным.
Михаил Осоргин, 1935 год
Фрагмент рассказа